Алёнушка



Столь же жаркого лета я не помню ни до, ни после. Может, жара и послужила причиной всему произошедшему. А, может, просто детская память, как за якорь. Цепляется за самую яркую, самую запоминающуюся черту времени и места, что стали так важны. Не знаю и судить не берусь. Я запомнил каждый момент этого лета, каждый оттенок цвета и запаха его дней. И ту самую жару.

Она наступила в начале июня. Как-то внезапно, словно свалилась на головы ни в чем не повинных горожан. Те не выдерживали её удушливых объятий, прятались в тени, если случалось выйти днем, уезжали за город дышать почти свежим воздухом, попадали в больницы с тепловыми ударами и гипертоническими кризами. А кто-то и не выдерживал вовсе, становясь данью злобным природным силам. Как мой отец.

Я тогда вернулся из школы. Был последний учебный день перед каникулами, мой девятый класс. Кинул рюкзак в коридоре, содрал мокрую майку, прошлепал в ванную.

- Сынок, это ты? - крикнула из кухни мать. Я что-то неразборчиво-утвердительно промычал, включая холодную воду. Сунул под неё руки по локоть. За спиной осторожно покашляли. На пороге ванной стоял отец.

- Привет, - сказал я.

- Привет, - отозвался он. И снова закашлялся. В тот день он выглядел хуже обычного, бледный, несмотря на жару, с проступившей испариной на лбу. И глаза пустые-пустые. И словно светятся изнутри. Мне они потом долго снились. Нет. Не в кошмарах, не вижу я кошмаров. Скучал я очень. Да и теперь, что уж там, скучаю.

- Ну что, тебя можно поздравить? - спросил он и улыбнулся.

Я отмахнулся.

- Ну, если только с тем, что кабала на три месяца отменяется.

- Что думаешь летом делать?

Отец всё чаще и чаще советовался со мной тогда. Мне льстило. Мама всегда хлопотала надо мной, как наседка, и это было так неловко и неудобно, что я злился на неё, огрызался, она расстраивалась.

- Не знаю ещё, - я пожал плечами и выключил воду. Вытер руки полотенцем.

- К Андрюхе в гости хотел съездить, хоть на недельку.

Андрюха был двоюродным братом, живущим в соседнем городе. Никогда ещё я не катался на такие расстояния один и потому в тот момент, не особо надеясь на успех, говорил нарочито грубо.

- А не рано? - ожидаемо усомнился отец. - Туда поездом шесть часов.

- Ну и что? - я фыркнул и повесил полотенце. Оно, не удержавшись на крючке, свалилось на пол. Я наклонился за ним продолжая говорить:

- Не съедят же меня в этом поезде. Ты сам говоришь, что я уже достаточно…

И осекся. Потому что, выпрямившись, увидел, как медленно заваливается отец.

Его худая рука ползла вниз по косяку двери, но пальцы не сгибались, не могли зацепиться хоть за что-нибудь. Широко раскрытые глаза смотрели в стену, мимо меня, бледное лицо стремительно багровело. Он открыл рот, захрипел и наконец упал к моим ногам. А я, оцепенев от ужаса, стоял и смотрел на него. Просто стоял и смотрел. И внутри медленно обрывалось что-то живое и трепещущее.

На кухне чем-то звякнула мама. Этот звук ворвался в оглушительную тишину ванной. И только тогда я закричал.

Сразу после похорон меня отправили в деревню, к маминой тётке. Не знаю, кто и когда решил, что мне лучше сменить обстановку, побыть на свежем воздухе, развеяться, но я тогда искренне ненавидел этого человека. Впрочем, я тогда ненавидел всех и всё. Отца, за то что умер. Мать, за то что осталась в городе решать какие-то проблемы. Старую мамину тётку, тётю Тоню, молчаливую и худенькую, глядящую на меня со слезливой жалостью. Ненавидел деревеньку в десять дворов, затерявшуюся среди бескрайних зелёных лугов. Речку-невеличку, петляющую между травяных берегов. Яблоневые сады, окружающие каждый маленький домишко. Мне казалось, что меня все бросили и забыли, что обо не вспомнят ни друзья по школе, ни ребята со двора, с которыми катались на великах, ни мама. Я останусь здесь, в глуши, никому более не нужный. И, рано или поздно умру так же, как отец, съеденный жадной нечеловеческой жарой. Пусть не врут, что это было сердце, я знал – не начнись лето, не было бы всего этого. Я ходил по лугам, где косили сено, лежал в стогах, глядя в синее чистое небо и медленно, изматывающе медленно сходил с ума от страха, отчаяния и ноющей глухой тоски. А потом не выдержал и собрался в город.

До него было почти двести километров. Направление я знал лишь приблизительно, но решил, что просто пойду по дороге в нужную сторону, а там, глядишь, и подвезет кто. Стащил у тёти Тони полбуханки хлеба на дорогу и рано утром отправился в путь.

Где-то через час мне захотелось пить. Ноги устали, солнце припекало всё ярче и ярче, а машин на просёлочной дороге не наблюдалось ни одной. Я помнил, что где-то неподалеку должен быть ручей, один из многих, то ли впадающих, то ли вытекающих из местной речушки. Я на него набрел, пока бродил вокруг деревни.

Ручей и правда обнаружился. Спуск к нему был очень неудобным, крутой косогор, песок и глина. Но пить хотелось ужасно, а внизу так заманчиво журчала вода. И я смело начал спускаться. И практически сразу же сорвался. Нога поехала по земле, не встретив ни одной преграды, руки бесполезно цеплялись за траву, выдирая её, но остановить падение не удалось. Грязный и исцарапанный, я свалился прямо в вожделенный ручей, хорошенько приложившись головой о какой-то камень, и потерял по дороге сумку с хлебом.

Минут десять я лежал без движения. Футболка намокла, волосы тоже, ладони саднило. Потом попытался встать. Не получилось. Левая нога отозвалась резкой болью. Я сел, ощупал щиколотку. На ней был значительный отёк, который, как мне показалось, рос прямо под пальцами.

«Не встану», - подумалось мне. «Так здесь и останусь».

Я откинулся назад, на спину, и снова уставился в небо. Синее, пустое. Может, его видел отец перед смертью? Ведь смотрел же он на что-то, недоступное человеческому взгляду. Мне вдруг стало легко-легко. Пусть будет как будет. Может, и лучше, что я останусь тут. Авось, никто не найдет, и я тоже умру. И не будет больше ничего. И меня не будет. Я раскинул руки и закрыл глаза. Бери меня, солнце, согласен стать новой жертвой. Только забери меня отсюда.

- Эй! - вдруг раздалось откуда то сверху. - Ты чего тут лежишь? Тебе плохо?

На лицо упала тень. Кто-то торопливо спускался по тому же косогору, откуда сверзился я. Минута, другая, и вот уже наклонился надо мной. Пришлось открыть глаза.

Сначала я увидел косы. Две толстенные, пушистые косы с синими резинками на концах. А по ним, как мёд, разлитое солнце. Одна из кос лохматым кончиком мазнула меня по щеке, и мне показалось, что расплавленные капли света стекают мне на кожу. По спине помчались мурашки. Потом я заметил глаза. Синие, как небо, в которое я только что таращился. Нет, ещё синее. А потом маленькие жёсткие ладошки потрясли меня за плечи, и звонкий девчоночий голос спросил:

- Ты меня слышишь? Тебе плохо?

Так я впервые её увидел.

- Меня зовут Алёна, - сказала она. И попыталась похлопать меня по щеке. - Эй! Отзовись. Водички дать?

От похлопывания я увернулся. Поморщился, снова закрыл глаза и пробормотал:

- Не надо мне воды. И вообще шла бы ты.

- Ага, сейчас, - отозвалась Алёна. - А тебя здесь бросить? Меня потом тётя Тоня саму куда-нибудь бросит.

- А ты её откуда знаешь? - мне стало любопытно, глаза я снова открыл.

- Так мы соседи, - она рассмеялась, звонко и чисто, как колокольчиком тряхнула.

- Ты Тамары Ивановны что ли? - припомнил я имя ближайшей соседки.

- Ага, - кивнула Алёна. - А ты чего тут лежишь?

Я промолчал. Слова о том, что решил здесь умереть, не шли наружу. Какой разговор о смерти при этой девчонке, настолько полной жизни и света? В ней всё движется. Сверкают синие озёра глаз, трепещут бабочками пушистые ресницы, сходятся и расходятся в гримасках брови, улыбаются губы. Я вдруг осознал, что рассматриваю её совершенно бесцеремонно, и покраснел.

- Ногу подвернул, - этот вариант событий выдать оказалось легче. - Вот, лежу, думаю, что делать.

- Как это что? - возмутилась Алёна. - Домой идти. Давай я тебе помогу.

- Да я всё равно наверх не заберусь, - запротестовал было я, но она отмахнулась.

- Я тебе другой путь покажу. Там не так круто, заберёшься.

В общем, вытащила она меня. Усадила на травку, осмотрела ногу, как я ни сопротивлялся, и со знанием дела заявила, что ничего страшного.

- До свадьбы заживет, - хихикнула она. А я снова покраснел.

А потом мы долго лежали в траве и смотрели в небо. Теперь уже вдвоём. И как-то так получилось, что я всё рассказывал и рассказывал, а Алёна всё слушала и слушала. Жевала травинку, следила за облаками и слушала, не перебивая. А мне казалось, будто меня прорвало. И с каждым произнесенным словом холодное и липкое из груди утекало каплями в траву, в землю передо мной, в ладонь Алёны, которая как-то незаметно оказалась в моей. А когда говорить стало нечего, оказалось, что теперь хорошо и молчать. А потом я спросил:

- А можно я буду называть тебя не Алёной, а Алёнушкой? Ты на сказочную девочку похожа.

Она не ответила. Снова опрокинулась на спину, сорвала какой-то цветок, воткнула его себе в волосы и рассмеялась.

- Называй, - разрешила она. - Придёшь сюда завтра утром? Гулять будем, до речки дойдем, искупаемся.

- А почему сюда? - не понял я. - Давай я к Тамаре Ивановне...

Она перебила:

- Нет, к бабке Тамаре не ходи. Не надо ей лишнего знать.

- Родителям нажалуется? - уточнил я. Алёнушка снова звонко рассмеялась, повернулась ко мне и закивала.

- Ага, точно. Так придёшь?

И я пришёл. И на следующий день, и потом, и потом. Пока ещё ныла нога, мы с Алёнушкой забивались в какое-нибудь укромное местечко и просиживали там дни напролет. То заброшенный сад найдём, то березки у ручья тенью поделятся, то на пустом сеновале на краю деревни спрячемся. Алёнушка прекрасно лазила что по деревьям, что по трухлявым лестницам. Прыгала как кошка по деревянным балкам и смеялась, когда я спрашивал, не мешает ли ей платье.

- Не люблю я штаны, - отмахивалась она, садясь близко-близко ко мне на очередной яблоневой ветке и глядя синими весёлыми глазами. А по косам растопленным мёдом разливалось солнце и плясали тени от зелёной листвы. А то и сама листва путалась. Я сначала стеснялся, а потом осмелел и выбирал её, стараясь не дёргать шёлковые волосинки. Алёнушка жмурилась и хихикала, но послушно подставляла голову. С ней вообще было легко. Незаметно для самого себя я рассказал ей всю свою жизнь от начала до конца. И про школу, и про ребят со двора, и про компьютерные игры. Они почему-то заинтересовали Алёнушку особенно.

- Правда, не шутишь? - спрашивала она и таращила глаза.

- Правда, правда. А у тебя что, нет компа? Совсем-совсем, даже у кого-то из подружек?

- Нет у меня ни компа, ни подружек, - снова начинала смеяться она. И не понять было, шутит или как. Она вообще ничего о себе не рассказывала. Говорила о чем угодно. О жаре, о плещущем ручейке, о серой кошке, приблудившейся как-то к нам на сеновал. О том, на что похожи облака, о

том, зачем поют птицы. Сказки любила рассказывать. Вот вроде бы детское занятие, а я сидел и, открыв рот, слушал. И верил каждому слову. А Алёнушка задумчиво крутила в тонких пальчиках травинку, глядела куда-то вдаль неправдоподобно синими чистыми глазами и тихо-тихо напевно говорила.

Когда я перестал хромать, мы стали уходить далеко от деревни. Забредали в луга, которые уже давно не трогала коса, ложились прямо в густую пахучую траву и смотрели в небо. Алёнушка плела венки из растущих тут же полевых цветов и всё пыталась нацепить их на меня. Я отбивался и говорил, что не девчонка. Она смеялась.

- Смотри, как красиво, - она гордо подняла вверх венок из лютиков. - Жёлтые, как солнышко. Яркие. И травинки-стебельки зелёные. Нет, ничего ты не понимаешь в красоте.

- Васильки лучше, - лениво сказал я. - Они синие.

- Не люблю васильки, - погрустнела Алёнушка. - Смотри.

Она сорвала упомянутый цветок и поднесла к глазам.

- Смотри, какой он острый. Как колючками ощетинился. А если бы был холодным, был бы вылитой снежинкой. Такой же резной, красивый. А я снег не люблю. И зиму. Холодно зимой. Темно, холодно, и метель плачет. Жалобно так, у-у-у.

Под конец фразы она перешла на шёпот, и меня почему-то пробрала дрожь. Будто наяву услышал плач метели. Тоскливый, одинокий. Будто ей кто душу наизнанку выворачивает.

Алёнушка легла рядом и снова уставилась в небо.

- Жалко, лето такое короткое, - сказала она негромко. - Кончится и всё. Темно станет, холодно. И метель будет плакать. Плохо будет.

Я наощупь нашел её ладошку. Сжал. Пальцы были тёплыми и мягкими, сухими. И я вдруг рассказал ей про отца. Как тот тоже, как мы сейчас, смотрел куда-то и видел что-то, до чего нам не дотянуться.

Алёнушка слушала, не перебивая. Держала за руку и молчала. А потом, когда я выдохся и умолк, тихо и серьёзно сказала:

- Небо все видят, и живые, и мертвые. Оно для всех синее, такое, что взлететь хочется. Там, за порогом, ведь не страшно совсем. Только одиноко очень.

- С чего ты взяла? - спросил я. Она молча пожала плечами. Понимай как знаешь.

Играли в ручьях солнечные зайчики в догонялки, одуряюще пахла трава, зрели яблоки в садах. Дни уходили торопливой вереницей, я и не замечал. Пропадал до пёрвых звезд за пределами деревни, возвращаясь только на ночь. Мы с Алёнушкой доходили вместе до окраины, а там неизменно расставались. Раз я предложил, краснея, её проводить, но она рассмеялась и практически запретила мне вообще появляться возле дома тётки Тамары.

- Не надо, - сказала она. И я не настаивал. Всё равно виделись каждый день. Пили лето на двоих, грелись на солнце и забывали об остальном мире, а он о нас. А потом приехала мама.

Подходя в темноте летнего вечера к дому, услышал голос тёти Тони.

- Всё ходит, и ходит, и ходит. Днями пропадает невесть где. Как с утра пошёл, так и нету. Старый Василь говорил, видел парнишку твоего далеко за околицей, на Мартином лугу. Забирала б ты его, не по душе ему здесь.

- Заберу, - отозвалась мама. - Завтра и уедем.

Я так и замер в тёмных, пропахших травами и молоком сенях. Как завтра? А Алёнушка?

Я выскочил обратно, так и не зайдя в хату. Заметался по двору, потом кинулся в калитку. Тётка Тамара, наверное, давно спала. В окнах не было света. Я замер у забора, окружающего маленький палисадник. Постучать? В дверь или в окно? А в какое? Алёнушка же просила не приходить сюда. Почему? Ругать будут? Мысли метались, кружились испуганным водоворотом, пока наконец из них не выделилась одна, главная. Бог с ним, как-нибудь достучусь, дозовусь, выманю её из дома. А скажу я что? Давай обменяемся телефонами, адресами? Как твоя фамилия? Сможем ли мы встретиться в городе?

Я стоял, как дурак, растерянный и расстроенный, и не знал, что делать дальше. А потом повернулся и побрёл обратно.

Уезжали мы ранним утром. Автобус полз по гравийной дороге сначала к крохотной деревенской остановке, вяло тормознул рядом с ней, распахнул двери. Мы сели. Тяжко вздохнув, он тронулся вперёд, сквозь ещё мокрые от росы луга, в которых путалась дорога. Минута движения, две, три. Ползущие за стеклом зелёно-жёлтые пятна. Яркое синее небо. Как глаза Алёнушки. Не знаю, почему я обернулся.

Автобус как раз притормаживал перед поворотом. Сзади, через пыльное стекло, виднелось цветное полотно луга до самой тёмной черточки леса на горизонте. И тонкая девчоночья фигурка. Я замер, вцепившись в сиденье онемевшими пальцами. Сердце кольнуло, воздух застрял в горле. Алёнушка смотрела вслед автобусу. Светлое платье, золотые косы. Я не видел уже её лица, но знал, чувствовал, что она меня тоже видит. А потом Алёнушка поднесла к лицу ладошки и, кажется, дунула в них. В воздух взлетели лепестки цветов. Синих. Васильки, летние снежинки. Память об одиночестве.

- Что с тобой, сынок? - спросила мама, заметив мой бледный вид.

- Ничего, - сумел я сказать. - Ничего.

Автобус свернул и покатил дальше по пыльной проселочной дороге.

Кто бы сказал нам, людям, почему жизнь так беспощадна. Заплетает наши судьбы в косички, вяжет морскими узлами, свивает в канаты и развеивает по ветру. А мы идём, молчаливые и покорные, глотая этот ветер. С чётким горьким привкусом пепла. Продолжаем просыпаться по утрам, засыпать по вечерам, ходить на работу, влюбляться, расходиться. И даже не помним порой, откуда же этот постоянный вкус на губах, вкус тоскливый и неприятный, неуловимый и нестираемый ни алкоголем, ни поцелуями. Вкус пепла. Вкус сгоревшего счастья.

В следующий раз попал я в ту деревню пятнадцать лет спустя. Когда тётю Тоню хоронили. Два дома там осталось, и в одном из них и собрались

поминки. Моя постаревшая мама молча хлопотала у деревянных столов. Древние, седые и непробиваемо спокойные старики и старухи, родня, знакомые и просто соседи из таких же полузаброшенных уже не деревень, хуторов, тихо переговаривались между собой. Я сидел в самом тёмном углу, машинально прислушиваясь к разговорам.

- Страшно, ой, страшно теперича тут жить, - гудел какой-то высокий худой старик. - Особливо зимой. Сидишь в хате, а за окном воет и воет, и снегами заметает. Будто плачет кто. А иногда в дверь ка-а-ак стукнет, словно внутрь просится кто.

- Свят, свят, - торопливо перекрестилась сидящая рядом бабулька. - Страсти.

- А что страсти? - негромко оборвала её соседка в черном платке. – Правда-то. Старые люди недаром молвили про банников, про домовых, да ещё про кого. Батюшку бы вызвать, освятить всё, да разве ж поедет он? Тут на все дома святой воды не напасешься.

- Землю русскую не переспорить, - снова прогудел старик. - Хоть освящай, хоть нет, а кто жил здесь знает. Бродят тут и лешие, и утопленницы, и другая какая нечисть. Вот дед мой рассказывал...

За окнами было темным-темно. Старая обветшалая изба пахла нежилым духом, свечным воском и пылью. Ничего похожего на запах молока и трав, который я помнил. И всё равно, тоска внутри поднимала голову, кусала за душу, не давала покоя. Где теперь моя Алёнушка? Какое солнце гладит её косы жёлтыми пальчиками? Не зря ли не стал я её искать? Может, нужно было плюнуть на всё, сесть на автобус, да и вернуться той же пыльной дорогой обратно, сюда. К ней, к тому, что было.

- Правда? - как-то по-девчоночьи изумилась маленькая набожная бабулька. - Так-таки и завела в лес и что ж, не нашли?

- Почему не нашли? - отозвался старик. - Спустя года два наткнулись на него охотники. Решили, сам помер. Токмо дед говаривал, не сам.

- Много знал твой дед, Иваныч, - фыркнула суровая в чёрном платке.

- Много, - не обратив внимания на сарказм согласился дед. - А вот ещё что было...

Мне до одури захотелось свежего воздуха. Тихо выбравшись из-за стола, я вышел в сени, чуть прикрыв дверь, прислонился к косяку. Закурил. Огонёк сигареты чуть разогнал сумрак позднего вечера. За заборчиком печально замер старый яблоневый сад. Заборчик был полуразвалившимся, забытым и брошенным хозяйской рукой. Скоро и его не станет, развалится окончательно и сгниёт старыми палками в траве. Ничего скоро здесь не останется. Ни дома, ни сада, ни воспоминаний. Оборвётся последняя ниточка.

- А вот ещё рассказывали, - гудел старик за моей спиной. Его хорошо было слышно даже через прикрытую дверь в хату. - Это, правда, деду его дед рассказывал, давнее дело. Видели в наших краях душу девичью, неупокоённую. Будто ходит она кругом деревень, да жертву себе высматривает. А как найдет кого одинокого, лучше мужика, так и начнет ему

на горе своё жаловаться. Плачется, на шею кидается, голову дурит. А как поддастся мужик, пожалеет её, так и утопит в слезах.

- Брехня, - не оценила бабка в чёрном платке.

- Свят, свят, - снова испуганно закрестилась её соседка.

- Может, и брехня, - не обиделся старик. - Сам не видывал, врать не буду.

Я выбросил окурок и вернулся к столу. На душе было муторно, словно на похоронах не одного человека, а целой жизни побывал. Может, и своей.

Мама с кем-то разговаривала у окна. Невольно зацепившись взглядом за её собеседницу, я вдруг узнал в ней тётку Тамару, соседку тёти Тони. Подойти? А зачем? Что теперь уже изменишь? Я раздумывал минут десять. За это время тётка Тамара договорилась о чём-то с мамой, доковыляла до стола, села на свободный стул. И я решился. Подошёл, присел напротив.

- Здравствуйте. Вы меня помните?

Она подняла на меня старчески слезящиеся глаза. Всмотрелась, а потом закивала.

- А как же, как же. Ты Тонькиной сестры внук. Помню, приезжал сюда погостить.

- Приезжал, - согласился я. - Один раз. Тут у вас ещё дворов десять в то лето оставалось.

- Помню-помню, - старуха снова кивнула. - Тонька ещё беспокоилась всё за тебя, переживала. Что ему тут делать, говорит одному-то, среди стариков да старух. Зря мамка его сюда отправила. Переживала.

Она достала откуда-то платок и вытерла глаза.

- Бабушка Тамара, - осторожно сказал я. - Я чего спросить хотел…

Слова не шли. Застряли, как чертополох в горле, пришлось выталкивать силой.

- Я тогда с вашей внучкой познакомился, с Алёной. Расскажите как у неё дела, где она теперь?

Тётка Тамара молчала. Нахмурила лоб, посмотрела на меня печально и помотала головой.

- Ошибся ты, милок. Нет у меня внучки. Только внука два, да и те постарше тебя будут, взрослые.

Я не понял. Просто не понял её.

- Ну, - получилось растерянно, если не сказать жалобно. - Как так? Внучка с косичками такая, синеглазая. Алёна.

Тётка Тамара молчала. Замолчал и я. Вокруг тихо разговаривали, снова что-то рассказывал гудящий старик, позвякивали посудой мама и какая-то помогавшая ей женщина. Где-то в подполе шуршали мыши. Я был ошеломлен и потерян. И ничего уже не понимал.

- Сынок, - потрогала меня за плечо мама. - Принеси ведро воды с крыльца.

Я послушно поднялся и пошел, куда сказали. Снова окунулся в темноту ночи, в холодный осенний воздух, голова чуть прояснилась, но легче не стало. Я прислонился лбом к столбику крыльца и пробормотал в эту темноту:

- Кто же ты, моя Алёнушка? Кем ты была? Где ты сейчас?

Никто не ответил.

- Сынок, - позвала мама. Я вздохнул, нагнулся над скамеечкой и поднял стоящее там ведро. Ладонь неожиданно кольнуло. Я отдернул руку и уставился на неё, боясь пошевелиться.

К коже прилип сухой цветочный лепесток. Синий-синий, как небо летом. Лепесток василька. Я снял его двумя пальцами, но не смог сделать это осторожно. Он сломался. Острые синие иголочки, такие мягкие и душистые летом и такие колючие теперь, осыпались с ладони синим крошевом.

- Вот значит как, - сказал я тихо. - Вот значит как.

Словно услышав меня, налетел ветерок, слизнул летний иней с руки и унес куда-то вдаль.

Тихо шумели остатками листьев деревья, дышала холодом земля. Гудел в доме старик, пересказывая очередную байку. Скрипели половицы под чьими-то ногами. И кружил где-то ветер рассыпавшийся пылью лепесток василька, синий как небо без облаков. Как глаза моей Алёнушки